Тимошка балуется

Мне было тогда лет шесть или семь, точно не помню, но в школу я уже пошёл. Мой отец был военным, и потому мы часто переезжали с места на место, дольше года нигде не задерживаясь — и то, год мы продержались лишь однажды, это было рекордом.

Я только пошёл в школу, и отец решил сделать всё, чтобы осесть где-нибудь хотя бы на год или девять месяцев — чтобы я привык к школе, понял, что это такое, влился в коллектив. Отца забросило тогда в Ленинградскую область, в ничем не примечательный маленький город прямо под Петербургом. Там было очень много старых, построенных ещё до войны домов — они меня очень пугали своей мрачностью, темнотой и какой-то тишиной, а ещё холодом — что летом, что зимой в подъездах был холод собачий. Квартира у нас была в одном из таких домов. Раньше это были коммуналки, и потому комнаты там были очень большие и просторные, связанные большой прихожей и длиннющим коридором, а кухня и ванная располагались в его конце. В нашем распоряжении было две больших комнаты из трех, связанные общим проходом, третья комната была закрыта — но это не суть. Ещё там был чулан.
Мы его даже не заметили сперва. Он был прямо в прихожей, слева — обшарпанная крепкая белая дверь. Было понятно, что это кладовка, так как за стенкой находились другие квартиры, и комната, по крайней мере большая, за ним быть не могла. А в таких коммуналках кладовые обычно размером с маленькую или даже стандартную комнату. Родители тогда попытались его открыть, но не получилось, он был заперт. На том они на него и плюнули — закрыт и закрыт.
А моё знакомство с чуланом началось на следующий день — или чуть позже, не помню точно. В общем, пришёл я со школы домой, уроки сделал, всё как надо, и стал играть. Мать в это время была на кухне, а это было практически на другом конце планеты (так мне тогда казалось) — моя комната была почти у входа, а кухня — в самом конце коридора. Я смутно слышал, как мать делает дела, но всё это было очень далеко, и мне казалось, что я один. Вот тут я первый раз встретил его. Катая машинку, я выбежал с ней в прихожую, так как там почти не было мебели, играл себе, и вдруг услышал скрип. Дверь чулана открылась, и из неё вышел мальчик. Обычный мальчик. Хотя нет, не совсем обычный. Он был очень бледный, с большими глазами, и лицо у него было какое-то неприятное, очень худое, и сам он был тоже худой. Я сам в ту пору был очень худой — об этом говорили мне все родственники, как это обычно бывает — но мальчик был ещё худее меня, кожа на его руках плотно обтягивала кости. В остальном же он был такой же, как я, обычный мальчишка, только одежда была потрёпанная и очень пыльная.
Я был маленький, а все знают, что дети совершенно по-другому смотрят на многие вещи. Вот и мне тогда показалось, что то, что у нас в кладовке живёт мальчишка — нормально, так и должно быть. Мальчик сначала смотрел, как я играю, и молчал. Я не выдержал и спросил: "Ты кто?" Он молчал. Я спросил его раза два или три, а он всё молчал и смотрел. И потом спросил только: "А бомбёжка уже закончилась?" Я, конечно, ничего не понял. Какая бомбёжка? Кто этот пацан? Я тогда посмотрел по сторонам: вроде никто ничего не бомбит, и ответил, что да, закончилась. Потом, помню, я пригласил его поиграть со мной. И мы стали играть вместе.
Так состоялось моё первое знакомство с моим другом, которого родители называли воображаемым. Я ясно помню эту нашу первую встречу, а вот дальше — только урывками, будто память мне отшибло и она восстанавливается частично (впрочем, почти так и было). Но знаю точно, что теперь я постоянно с ним играл. Я приходил со школы, делал уроки, а потом подходил к чулану, стучал, и мальчик выходил. Я пытался узнать, как его зовут, почему он живёт в чулане, но он молчал, а когда я сильно приставал с расспросами, он молча залезал обратно в чулан. Мать его не видела, да он и при ней и не показывался — едва её шаги слышались в коридоре, он залезал в чулан. Сперва она никак к этому не относилась, а потом начала меня ругать, объяснять, что никакого мальчика нет, а чулан вообще закрыт и никак его не открыть.
Сначала мы просто играли, но потом он начал просить меня делать всякие вещи. Очень плохие — я даже тогда это понимал. Однажды он попросил меня открыть газ, и я сделал это. Слава богу, мать прибежала вовремя. Ох и попало мне тогда, а я не понимал, за что. Потом он попросил убить одного из голубей, которые часто садились на наши окна — мать их подкармливала. Этого я уже делать не стал — понимал, что убивать птиц плохо. Тогда он сделал это сам — просто свернул голубю шею и протянул мне. Так меня и увидела мать — одним, с мертвым голубем в руках.
Вести к психиатру меня не хотели — у меня отец военный, это же могло сказаться на его работе. Меня ругали, отец даже ремнем побил тогда, хотя раньше руки не поднимал. Думаю, ужасало их ещё и то, что я твердил, что это сделал не я, а мой друг, этот мальчик. Сейчас, когда прошло уже столько лет, понимаю, каково было родителям: я ведь был похож на сумасшедшего, на будущего маньяка. Но я ведь этого не делал.
В школе, кстати, мальчика не было. Он говорил, что ему туда нельзя. Я ничего такого там не творил, но, как говорила маме учительница, стал очень сонный, замкнутый, не общался ни с кем из одноклассников, невнимательно слушал на уроках.
Спустя месяцев пять такой жизни мать стала говорить о том, что пора переехать — мол, сменить обстановку. Ей и самой в этой квартире не нравилось — она говорила, что тут очень темно, неуютно и одиноко, и стены будто давят. А ещё она слышала по ночам детский смех — но ей казалось, что это у неё от нервов. Пойти в церковь, освятить квартиру ни у кого и в мыслях не было — тогда ещё был советский союз, хоть уже и последние годы, и в Бога никто не верил, а если и верили, то помалкивали об этом.
Отца, как назло, никуда не направляли, а просить уехать он и не думал — он ведь, наоборот, совсем недавно просил поселить его на одно место подольше.
Вот так мы и жили. Я начинал понимать, что мой друг не совсем хороший, раз просит меня творить пакости, и старался с ним не дружить. Я не приходил к нему днём, но тогда он приходил ко мне ночью, а это было ещё страшнее. Сколько раз я просыпался, а он молча стоял возле моей кровати, бледный и очень худой. Как говорила потом мать — я очень сильно изменился, отбился от рук. Стал злым, замкнутым, часто плакал.
Весной, наконец, отцу дали новое распределение. Помню, какое чувство облегчения я испытывал, смотря на составленные в прихожей чемоданы.
Но утром, за день до отъезда, меня вдруг дёрнуло попрощаться со своим другом. Не знаю, что движило мной тогда. Мне наоборот надо было поскорей бежать оттуда, не подходить к обшарпанной двери, а я в неё постучал. И сказал ему тогда, что уезжаю.
Мальчик долго на меня смотрел, а потом распахнул дверь, за которой была кромешная темнота, и сказал: "Хочешь посмотреть, где я живу?" Я, конечно, захотел — было ведь любопытно.
Я шагнул в ту тьму, и почувствовал, как меня с силой толкнули туда, в самую глубь, в самую темноту, где пахло пылью, старостью и гнилью. Больше я ничего не помню.
Потом я узнал от мамы, что она пришла в комнату — а меня нет. Начала искать, но меня нигде не было, как сквозь землю провалился. А потом она услышала крик из закрытой кладовки.
Она пыталась её открыть, но никак. Дверь никак не поддавалась — она ведь, по словам родителей, всё время была закрыта. Мама в слезах начала звонить отцу, он приехал, и дверь выломали. Внутри, среди старого хлама и старых детских игрушек, лежал я. Без сознания.
Меня тогда повезли в больницу, и мать рассказывала, что, когда меня выносили из квартиры, старые соседки на лавке зашептались, и мама четко услышала, как одна сказала: "Опять Тимошка балуется, упокой Господи его душу", а другая ответила: "Господи? Да тут в пору дьявола поминать".
В больнице уже я очнулся, абсолютно не помня, как оказался в кладовке, почему кричал и что со мной было. На следующий день мы уехали очень далеко оттуда, я пошёл в другую школу в другом городе, вновь стал весёлым общительным пацаном, обзаводился друзьями, хорошо учился, занимался спортом и был, как говорится, радостью и гордостью родителей.
Воспоминания о том времени пришли годам к пятнадцати, и постепенно я вспоминал всё больше и больше. Однажды я решился спросить об этом у матери — и она подтвердила мои воспоминания. С того момента, кстати, она не относилась к моему "другу" как к воображаемому, с содроганием вспоминая про Тимошку, о котором говорили соседки.

Оставьте комментарий: